ГлавнаяСофья МотовиловаВиктор КондыревБлагодарностиКонтакты
`


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист
с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Видеоканал
Воспоминания
Круг друзей ВПН:
именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр.
искусстве
ВПН с улыбкой
Баннеры

Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове

Лилианна Лунгина

Лунгина Лилианна Зиновьевна (девичья фамилия Маркович; 16 июня 1920, Смоленск — 13 января 1998, Москва) — филолог, переводчик художественной литературы.

Детство провела в Германии, Палестине и Франции. В 1934 году вернулась с матерью в СССР к отцу. Поступила в ИФЛИ, который во время ее учёбы был переведен в МГУ и присоединён к филологическому факультету, затем закончила аспирантуру ИМЛИ им. М. Горького (1952). Преподавала французский и немецкий языки.

Занимаясь скандинавскими языками и литературой, перевела книгу «Малыш и Карлсон, который живёт на крыше» Астрид Линдгрен. Советское издание повести (1957) вышло всего через два года после появления шведского оригинала (1955).

Позже сама шведская писательница признавала, что благодаря таланту Лунгиной (переведшей ещё три книги Линдгрен: о Пеппи, Эмиле и Рони) её герои стали в Советском Союзе популярны и любимы, как нигде в мире.

Лунгина переводила с французского, немецкого, норвежского, датского и шведского языков. Её работы включают разные по времени и стилю произведения:
  • сказки Астрид Линдгрен;
  • пьесы Стриндберга и Ибсена;
  • рассказы Бёлля;
  • философские сказки XVIII века;
  • романы Виана и Ажара;
  • произведения Шиллера, Гамсуна, Германа Банга, Гауптмана, Фриша, Кюртиса, Колетт, А. Дюма и др.

  • В конце семидесятых — первой половине восьмидесятых годов вела семинар молодых переводчиков. Первым результатом работы семинара был перевод новелл Бориса Виана. В изданный сборник вошёл роман «Пена дней» в переводе самой руководительницы и десяток рассказов в переводах членов семинара.

    В 1990 году она написала по-французски книгу «Московские сезоны» (фр. Les saisons de Moscou), показывающую Западу Россию советских времён. В книге представлены образы знаменитых писателей, актёров, политиков, диссидентов, крестьянки Моти (служившей некоторое время в семье домработницей и няней старшего сына) и просто случайных попутчиков в поезде. «Московские сезоны» были отмечены премией журнала ELLE.

    В 2009 году публике был представлен документальный пятнадцатисерийный фильм-роман о жизни Лилианны Лунгиной «Подстрочник». Фильм сделан на основе воспоминаний Лунгиной режиссером Олегом Дорманом и оператором Вадимом Юсовым.

    Муж — Семён Львович Лунгин (1920—1996), драматург, сценарист.
    Сыновья Павел Семёнович Лунгин (р. 1949), сценарист и кинорежиссёр, Народный артист России, лауреат Каннского кинофестиваля и Евгений Семёнович Лунгин (р. 1960) — сценарист и кинорежиссёр.

    О Викторе Некрасове

    Главы из книги Олега Дормана
    «Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной,
    рассказанная ею в фильме Олега Дормана». —
    М. : Астрель: CORPUS, 2010

    37

    Я была беременна Павликом, нашим старшим сыном. Ходила уже с большим животом. Как-то раз пришла домой и слышу — из кухни доносится Симин голос и какой-то мне незнакомый голос, и что-то "советская власть, космополитизм"... Думаю, что они говорят? Слышно на лестнице. И с кем? Заглядываю, смотрю — сидит какой-то незнакомый моложавый человек в клетчатой рубашке, расстегнутой до пуза... Я позвала Симу в прихожую, говорю: слушай, ты сошел с ума, что ты делаешь? Как ты можешь так разговаривать с первым встречным, он первый раз у нас в доме, да и вообще это дико просто, вы что — пьяные? А они действительно были весьма навеселе. Стояла бутылка, но было ясно, что это не первая бутылка. А Сима мне говорит: ничего-ничего, пойдем к нам в кухню, это свой, мол, человек. Я села за стол вместе с ними и только тогда поразилась, какое прекрасное, благородное лицо у этого человека. Лицо из другой эпохи. Я даже не догадывалась, до какой степени он и в самом деле принадлежал другой эпохе.
    Так Вика вошел в наш дом. Виктор Платонович Некрасов, писатель Виктор Некрасов.
    Появился он тоже как неудача, как обида. Читали его пьесу в театре Станиславского, и Сима, который хотя и был там уже на птичьих правах, рабочим сцены, но все-таки его приглашали на читки, выступил против этой пьесы и сказал фразу, которую Вика Некрасов не мог ему простить всю свою жизнь. Сима сказал, что у вас "жизнь, как бы подсмотренная в замочную скважину". И чуть что, Вика говорит: "Что, Лунгин, в замочную скважину я гляжу, да? В замочную скважину?"
    Ну, не знаю, был ли Сима прав или нет. Знаю, что пьеса была замученная, она больше года лежала во МХАТе, ее десять раз переделывали, так что, может, и вправду она была нехороша. Я не читала.
    На следующий день после читки Симу вызвала директриса театра и сказала: ставить пьесу Некрасова будет Флягин (большой начальник, глава районного управления культуры), а вы можете быть у него ассистентом. Конечно, не подписывая афишу. Если хотите. Само собой, это не снимает с вас обязанности рабочего сцены. Продолжайте заниматься декорациями, но, если хотите, можете взяться и за пьесу. Там нужно кое-какие переделки по тексту сделать, — вот, пожалуйста. Симе так хотелось работать по-настоящему, что он согласился. Но был очень смущен. И написал открытку в Киев: уважаемый Виктор Платонович, мне поручено заниматься вашим текстом, будьте добры, сообщите, когда вы могли бы приехать в Москву. И получил через несколько дней ответ. Круглым почерком, таким потом знакомым, Вика писал крупные, совсем круглые буквы: многоуважаемый Семен Львович, я получил вашу открытку от такого-то числа, я могу приехать.
    Семья Лунгиных и З. Н. Некрасова.
    Москва, 1950-е.
    Фото В. Некрасова
    Надо сказать, что к этому моменту ни Сима, ни я "В окопах Сталинграда", опубликованных в журнале "Знамя", не читали. Мы не знали, что это за писатель, что за человек. Сима был очень собой недоволен, тем, что согласился все-таки работать, получилось непринципиально: он против пьесы и он же ее ставит. Я боялась и всех спрашивала, кто же такой этот Некрасов. И Лева Безыменский первый сказал: ой, что ты, это замечательный писатель! Это вроде Ремарка "Трех товарищей". Я помню эту первую характеристику "Окопов", которую я получила.
    И вот Вика и Сима встретились в назначенный день и час. Я застала конец этой встречи — и приняла Вику за провокатора. Поведение свободного человека всегда было подозрительно в нашем мире. А Вика не только мыслил свободно. Он был свободен и в манере держаться, и в своих реакциях — во всем. Он был таким, какой есть, не играл никакой роли, говорил только то, что хотел сказать, делал то, что хотел. Мы ведь не могли позволить себе роскошь быть собой. Все-таки психологически все мы были рабами. Мы мирились с подневольным положением, со страхом, ложью. А он не мирился. За этим не было какой-то идеологии или политики — он просто в силу своей натуры не мог быть покорным. В этом мире, где с детского сада надо было учиться приспосабливаться, Вика был совершенно экзотическим растением.
    Наша дружба длилась до дня его смерти. Он стал нам как бы братом. Когда бывал в Москве, то жил всегда у нас, один или с мамой, — вообще он жил в Киеве с мамой со своей. Месяцами жил у нас. Мы почти всегда летом отдыхали вместе, куда-нибудь вместе ездили.
    Спектакль получился малоудачный, и Сима с Викой не знали, что написать маме в Киев. В конце концов они пошли на почтамт и послали телеграмму: СПЕКТАКЛЬ ПРОШЕЛ УСПЕХОМ. И это стало пословицей в нашем доме: когда что-то не удавалось, но надо было делать вид, что удалось, говорили: "спектакль прошел успехом".



    Евгений Лунгин, Зинаида Николаевна Некрасова, Москва, конец 1960-х

    41

    У нас жил очень близкий, самый любимый друг Вики Некрасова Исаак Григорьевич Пятигорский. Простой киевский инженер, абсолютно очаровательный человек, исключительной души и доброты. И вот помню, как мы с Симой поехали по каким-то делам в Ленинград, вернулись утром четвертого апреля на "Красной стреле", пришли домой, Исаак Григорьевич нам открывает дверь, стоит в одной пижаме и молча потрясает газетой.
    В газете говорилось, что все обвинения против врачей-отравителей ошибочны. Что произошла небольшая ошибка. И чувство счастья, какого-то очищения — я не могу его передать, — чувство, что мы отошли от безумия. Это была минута настоящего счастья.
    Можно считать, что с этой даты начинается оттепель. Это еще не оттепель. Но тем не менее.
    Конечно, многие продолжали восхвалять Сталина, многие говорили — среди писателей, художников, — что нужно возвеличивать его образ в кино, в театре, в изобразительном искусстве. Константин Симонов утверждал, что до конца века Сталин должен оставаться единственной темой для вдохновения. И все же через какие-то недели, месяцы поползли уже первые статьи другого порядка, а главное — стали появляться люди. Очень вскоре стали выпускать людей из лагерей. Тут услышишь — кто-то вернулся, там услышишь. Этих людей окружали, о них говорили, передавали друг другу то, что они рассказывали. Как-то немножко приподнялась завеса над тем страшным и темным, что творилось. Волна возвращающихся все нарастала и нарастала, и, конечно, это создавало совершенно другой климат в обществе: появилась огромная надежда непонятно даже на что, но на что-то другое. И страх, который был связан со смертью Сталина, когда думали, что будет еще хуже, очень быстро улетучился. От того, что люди стали возвращаться, возникла уверенность, что хуже не будет. В любом случае будет не хуже. А может, будет и лучше.
    Теперь вместо одного было четыре хозяина: Маленков, Хрущев, Берия и Молотов1. Маленков сразу стал популярен среди колхозников, потому что чуть-чуть облегчил их тяготы, снизил налоги. Повсюду о нем говорили как о спасителе, в очередях, на рынке, в электричках, его фотография висела в избах рядом с иконами. Никогда не забуду историю, которую рассказал мне наш друг Володя Тендряков. Теперь его мало знают, вообще это замечательный писатель, один из лучших прозаиков шестидесятых годов, из самых честных, правдивых, искренних авторов, писавших про деревню, что было тогда чрезвычайно важно. Он поехал навестить свою мать в родное село. Где-то на севере, в полусотне километров от железной дороги. На станции его никто не встретил, и пришлось заночевать в каком-то доме неподалеку. Там был парнишка лет девяти-десяти. Володя угостил его куском сахара. Мальчик не взял: он принял сахар за мел. Он в жизни не видал куска сахара.

    ______________________

    1 После смерти Сталина Г. М. Маленков, секретарь ЦК, стал главой правительства; ушел с поста 9 февраля 1955 г. Н. С. Хрущев, секретарь ЦК, после смерти Сталина избран первым секретарем на пленуме ЦК партии в сентябре 1953 г- Смещен в октября 1964 г. Л. П. Берия в 1938 г. назначен главой НКВД. В 1946 г. он был снят с этого поста, но, став членом Политбюро ЦК, фактически сохранил контроль над органами безопасности. После смерти Сталина назначен министром внутренних дел, в июне 19J3 г. смещен, предан суду и расстрелян.

    Мотина сестра Полька, которая была не в состоянии сдать в колхоз столько масла, молока и яиц, сколько от нее требовалось, приезжала два раза в год в Москву, чтобы их закупить и сдать в колхоз. А поскольку денег у нее не было, в магазин шла я, и мы вместе с ней выстаивали по нескольку очередей, чтобы закупить нужные двадцать кило масла, так как в одни руки отпускалось не больше двух килограммов. И вот с ведрами масла и яиц и с мешками проса она триумфально возвращалась в свой колхоз.
    Электрички были набиты тысячами таких женщин, навьюченных мешками и возвращавшихся к себе в деревню. Помню, однажды в электричке незнакомый парень, простой, лет двадцати двух — двадцати трех, мне вдруг сказал: "Знаете, что они везут? Хлеб! Поглядите на эти мешки — они из столицы везут в деревню сухари да баранки... Россия-то пропала!"
    Однако первые шаги нового правительства вселяли осторожную надежду. Летом 1953 года Сима был с театром Станиславского в Одессе. Я поехала к нему, взяв с собой Павлика, которому было тогда четыре года. Однажды утром мы провожали Симу на репетицию, шли по центральной аллее приморского парка. Вдоль по обеим сторонам стояли огромные портреты членов Политбюро. Вдруг мы услышали какой-то странный звук. Мы прошли еще немного и увидели невероятную сцену: четверо мужиков с топорами крушили портрет Берии. Подошел Симин коллега, остановился как вкопанный, потом тихо сказал: "Ребята, это фашистский переворот". Так мы узнали о падении Берии.

    44

    Первые ласточки оттепели — неслыханной смелости статьи в "Новом мире", ставившие под вопрос священные понятия: соцреализм и партийность литературы. В первую очередь — статья Померанцева "Об искренности в литературе". Номер с этой статьей исчез из киосков в мгновенье ока — шел нарасхват. А мы с Симой получали "Новый мир" по подписке, и у нас собралось человек пятнадцать друзей, чтобы почитать вслух. Марк Щеглов, очень талантливый молодой критик, вскоре, к несчастью, умерший, критиковал в "Новом мире" роман "Русский лес" Леонида Леонова — Леонов был одним из динозавров сталинской литературы, до той поры неприкосновенных. А Эмиль Кардин вообще утверждал, что крейсер "Аврора" вовсе не давал исторического залпа, который, как мы знали из всех учебников, послужил сигналом к началу Октябрьской революции.
    Потом появились рассказы Паустовского, повесть Эренбурга, которая называлась "Оттепель" и дала имя всему этому периоду, а главное — эпохальная для того времени книжка Дудинцева "Не хлебом единым". Сначала ее напечатали в журнале, потом издали в "Роман-газете", в мягкой обложке. Книжки не было. Все экземпляры были зачитаны не то что до дыр, а в лохмотья, в клочья. Не было за все советское время, могу это смело сказать, ни одной книги, ни до ни после — и даже Солженицын не идет ни в какое сравнение, — которую бы так зачитали, как эту.



    Лилианна Лунгина, Виктор Некрасов,
    редактор журнала «Новый мир» Анна Берзер. Москва, 1971.


    Потому что это было что-то очень примитивное, простое, но касающееся огромного количества людей. Это была — грубо говоря, схематически — история инженера, который придумал способ модернизировать предприятие и сэкономить миллионы рублей и не мог пробиться сквозь бюрократическую стену. Вот такая история. Очевидно, что-то похожее пережил каждый, скажем, третий или пятый инженер. Так же как Некрасов первым сказал правду о войне, Дудинцев первым показал абсурдность всей нашей производственной системы. Поэтому это действительно стало массовым чтением. Тут очень интересно, как явление литературы и жизни духа превратилось в какое-то массовое... не увлечение, нет, а в массовое богатство людей. Реакционеры сурово реагировали на эту книгу, особенно писатели, — они боялись, что если начать так писать, то их царству придет конец. И устроили обсуждение в Союзе писателей. Было такое скопление народа, что прислали конную милицию. Она охраняла входы и не давала людям войти в дом Союза писателей.
    Появилась в те годы плеяда новых поэтов. В первую очередь — Евтушенко, но вокруг него — Белла Ахмадулина, самая талантливая из этой группки, Вознесенский, Рождественский того времени, потом он отошел. Дело здесь было не в каких-то политических позициях, хотя Евтушенко писал и политические вещи. Это было что-то очень живое, очень свежее, очень подлинное. И люди страшно увлекались их стихами. Вскоре пошли эти грандиозные чтения, когда на спортивных стадионах выступали поэты и стадион не мог вместить всех желающих.
    Другого такого времени потом уже не было. Все жаждали услышать свежее, живое слово. Я думаю, это была тоска почему-то живому, теплому, человечному. Ведь целлулоидная литература тех лет отбила у людей желание ее читать, а все-таки потребность в поэзии живет, особенно у молодежи. И вот когда вдруг прорвалось сквозь это искусственное мертвое царство живое человеческое слово, то увлечение было невероятным. Надо еще сказать, что в этих больших чтениях на стадионах было соучастие публики — ребята кричали с мест, просили то, другое: они были не только слушателями, это было некое действо, социальное действо, в котором все присутствующие были соучастниками. И это было замечательное, удивительное явление. Я думаю, нигде в мире вообще не было ничего похожего — чтобы целые стадионы собирались слушать поэзию.
    Однажды Вика привел Евтушенко к нам обедать. И когда Евтушенко пришел, он произвел на нас с Симой удручающее впечатление. Он был одет как жар-птица. На нем был какой-то зеленый пиджак, рыжая рубашка, лиловый галстук бантиком почему-то. Невероятная пестрота, хотелось надеть темные очки. И держался он, ну... крайне бахвальствовал, все время говорил я то, я се, — влюбленный в себя, обожающий себя, довольный собою человек. И произвел комическое впечатление. Но он нас позвал на следующий вечер в какой-то технологический институт, где должен был читать стихи. И мы решили поехать. Хотя я говорила: может, не стоит? Нет, — все-таки ребята сказали, — поедем. И мы с Викой и Симой поехали. И это тоже на всю жизнь. Какие есть варианты в одной и той же личности. Это был совершенно другой человек. Он был строго одет, в темном коричневом костюме, он замечательно читал свои стихи и замечательно их отобрал. Сказать, что зал в этом институте был набит, — это ничего не сказать:
    там буквально висели на лампе, на потолке. И отклик... Это был настоящий народный трибун. Он вытащил на свет все политическое, все, что у него было, и произвел неизгладимое впечатление не только на этих ребят, но и на нас.
    Действительно он был как двуликий Янус. В нем оказались две совершенно разные стороны. Я думаю, что так он и прошел, и сейчас еще идет по жизни: то делает удивительные вещи, например написал "Бабий Яр" — все-таки, не забудем, первое открытое провозглашение решительного осуждения антисемитизма, что встретило страшное противодействие, у него была масса неприятностей из-за этого и из-за многих других стихов. Но вместе с тем писал — не помню, в какой поэме, — что у него с левой стороны вместо сердца бьется партбилет. Такое он тоже писал. Этот партбилет, который бьется слева, я забыть ему не могу. Он как-то уравновешивал то и другое. Тем не менее, я думаю, его роль в каком-то движении идей этих лет была очень важной. Потом, при Брежневе, популярность Евтушенко упала, но он продолжал пользоваться особыми привилегиями — ему, например, разрешалось регулярно посещать Америку, — и в какой-то мере, в эпоху гораздо менее жесткую, он сыграл роль, сходную с ролью Эренбурга в свое время. Он был в контакте с Андроповым, тогдашним главой КГБ, и сам мне рассказывал, когда мы оказались вместе в Крыму, что, когда арестовали Солженицына, звонил Андропову и убеждал его не ссылать Солженицына в Сибирь. И конечно, очень жалко, что его не выбрали, хотя несколько раз пытались выбрать председателем Союза писателей. Все-таки по своим симпатиям он человек, конечно, либерального толка. Он просто умело балансировал, чтобы всегда оставаться на плаву. Он и прошел на плаву.

    61

    А через четыре года произошло несчастье другого рода.
    Вика Некрасов из когда-то любимого всеми писателя, даже лауреата Сталинской премии, потом просто знаменитого писателя становился все более одиозным и неугодным.
    Я думаю, Вика был самым свободным из всех, кого я знала.
    Вообще, ущерб, который эти семьдесят лет нанесли человеку, гораздо страшнее катастрофы в экономике, экологии и национальных отношениях. Деформация психики, разрушение личности — вещи непоправимые. В результате Гражданской войны, коллективизации, массовых убийств, потом другой страшнейшей войны изменился генетический фонд нации. Погибли лучшие, самые честные, самые смелые, самые гордые. Чтобы выжить, надо било приспосабливаться, лгать и подчиняться. Конечно, я видела, как люди сопротивлялись, и не только диссиденты. Каждый из нас временами пытался делать что мог. Для творческого человека честно выполнять свою работу, выражать свои мысли, не идя на уступки, — это уже было сопротивление. Не поднять руку на собрании, когда все поднимали руку, подписать письмо протеста — это, конечно, уже другая степень сопротивления. Но все равно все это был бунт безоружных рабов. И мы отлично понимали, что совершаем безумство, что это дело обречено на провал — потому что государство, партия, КГБ всесильны. Так вот, единственный из всех, кого я знала, чья личность не была затронута, кто был свободен от этих деформаций, — это Вика Некрасов. Он не был активным борцом, не вступал, как другие, в прямую борьбу с властью, не бросил вызов системе, как, скажем, Солженицын. Но все, включая Солженицына, которого я знала, были, в отличие от Некрасова, детьми системы. При всем их "инакомыслии", несмотря ни на что, они несли ее отпечаток.
    В любой ситуации Вика вел себя удивительно естественно, он ничего не боялся и не сгибался ни перед каким авторитетом. Однажды я случайно слышала его разговор по телефону с Сурковым, председателем Союза писателей. Это был злой, хитрый, опасный человек, типичный аппаратчик. К моему большому удивлению, Вика высказывал ему свое возмущение и гнев по поводу преследований очень хорошего киевского писателя Ямпольского и безапелляционным тоном требовал прекратить эту кампанию. Я уверена, что никто не позволял себе так говорить с Сурковым. Причем тот на другом конце провода что-то лепетал в ответ, какие-то объяснения, обещания.
    Я часто задумывалась, откуда у Вики такая независимость, свобода поведения, такое чувство собственного достоинства. Может быть, причиной его благородная кровь? Но я видела других представителей русского дворянства, подобострастных приспособленцев. Алексея Толстого, например, но не только его одного. Может, дело в том, что Вика провел детство в Швейцарии и Франции? В атмосфере, которую создали вокруг него три чудесные женщины — бабушка, мать и тетка, совершенно его обожавшие?
    Его старший брат Николай в семнадцать лет, во время Гражданской войны, был убит на улице красноармейцами за то, что в руках у него была французская книжка. Как классовый враг.
    Такого, как Вика, больше не было. С его художественным темпераментом и непосредственностью он жил в тоталитарном мире, как жил бы в любом другом.
    До войны он блестяще учился на архитектора, но диплома не получил. Начальство не приняло его проект, который был вдохновлен творчеством Викиного любимого Корбюзье. Как раз в тот год развернулась кампания против конструктивизма — его объявили буржуазным течением, враждебным социалистической эстетике. И на долгие годы в советской архитектуре утвердился сталинский неоклассицизм. Некрасову предложили представить другой проект, если он хочет получить диплом, но он предпочел раз и навсегда отказаться от архитектуры, лишь бы не отказываться от Корбюзье. И решил стать актером, в надежде, что эта профессия даст большую независимость. В результате он оказался в городском театре Кривого Рога одновременно в двух амплуа — первого любовника и художника-декоратора. Потом началась война.
    Вика любил повторять, что писателем он стал случайно. После второго ранения под Сталинградом врач посоветовал ему каждый день по нескольку часов рисовать или писать, чтобы вернуть подвижность пальцев: "разрабатывать мелкую моторику". Вика выбрал письмо, поскольку, будучи ленив, любил полежать, а писать можно, не вставая и не садясь за стол. И вот так, лежа на животе на своем продавленном диване и выводя каракули огрызком карандаша, он написал "В окопах Сталинграда".
    Закончил, отдал рукопись машинистке и совершенно не намеревался ее публиковать. Не в его духе было бегать по журналам и издательствам. Он просто хотел дать почитать друзьям. Но один из них без ведома автора послал рукопись Александрову, критику, который до войны был в группе Лукача и Лифшица. Александров прочитал, пришел в восторг, отдал его в журнал "Знамя", и книгу очень быстро опубликовали. И впервые все, кто был на войне, узнали в ней самих себя, впервые люди находили в напечатанном тексте то, что пережили. Но в то же время книга бросала вызов всей традиции прославления и возвеличивания Отечественной войны. Тотчас же заголосили, немедленно обвинили Некрасова в "дегероизации", в подражании Ремарку — а это было преступлением. Книгу чуть не изничтожили. И вдруг, уж не знаю каким чудом, роман получил Сталинскую премию. А книга, которой присуждали эту премию, становилась священной и неприкосновенной, тем более что, по слухам, Сталин собственной рукой внес ее в список. Было несколько изданий "Окопов", огромные тиражи, и это тот редчайший случай, когда официальное признание и заслуженная слава совпали. Трудно вообразить, до какой степени Некрасов стал популярен по всей стране: он получал тысячи писем, его узнавали на улице, в поезде, люди подходили, выражая ему благодарность и восхищение.
    Но слава его не изменила. Он оставался все тем же Викой, который жил когда-то в коммуналке с мамой, которая была врачом и целыми днями бегала по лестницам киевских домов, обходя своих больных. При том, что он внезапно сделался народным достоянием, человеком знаменитым и богатым, он сохранил цельность, определенность вкусов и ясность представлений о добре и зле. И совсем не изменил свой образ жизни. Двери его прекрасной квартиры на Крещатике, которую ему дал Союз писателей, были открыты для всех, кто нуждался в его помощи. В отличие от большинства интеллигенции, стремившегося плыть по течению, Вика был закоренелым индивидуалистом. Поэтому он занимал совершенно особое место в литературной среде. На волне славы его избрали в правление Союза писателей, его толкали на путь карьеры, соблазняли привилегиями, связанными с должностью. Но для него не могло быть речи о соблюдении этих правил игры. На заседаниях правления Союза писателей, где каждый выступал по заведенному сценарию, он единственный говорил то, что думал на самом деле, и таким образом превращался в неудобного свидетеля затевавшихся там махинаций. Он никогда не пользовался бюрократическим языком, принятым в официальных кругах, и шокировал своей непринужденностью. Тенниска летом, клетчатая рубашка, расстегнутая до пупа, свитер и куртка зимой. Другие — в костюмах и при галстуке в любое время года. Они, может, и хотели бы сделать ему замечание, но не смели: было в нем нечто, внушающее уважение.
    Первые неприятности начались в Киевском отделении Союза писателей, потому что Вика писал по-русски, а не по-украински. В то время украинская номенклатура отличалась особой догматичностью и национализмом. И для этих посредственностей присутствие прославленного русского писателя было непереносимо. Достаточно сказать, что "Окопы" так и не были изданы на Украине — факт беспрецедентный для книги, отмеченной Сталинской премией.
    Чтобы дать представление об атмосфере в этой среде, Вика любил рассказывать такую историю: как-то раз они шли с одним местным поэтом мимо киевского Дома писателей, и Вика не удержался и пробормотал: "Разбойничье логово". Ну, его спутник не преминул донести об этом на первом же собрании, причем добавил: "А знаете, что я ему ответил? Нет, Виктор, это не разбойничье логово, это штаб прогрессивного человечества".
    В общем, там вокруг него постепенно накалилась атмосфера злобы и ненависти, и Вика все чаще приезжал в Москву, ночевал у нас в гостиной на диване. Через несколько лет, когда Зинаида Николаевна, Викина мама, которую он обожал, вышла на пенсию, он стал привозить ее с собой, и они месяцами гостили у нас. На полке в нашей комнате громоздились журналы и книги с Викиными рассказами, мы часами сидели на кухне — почему-то я помню запах трав, укропа, петрушки, тархуна, которым были овеяны эти посиделки за круглым столом; у Вики было постоянное место у окна, и он никому не разрешал его занимать. Это были годы разочарований, бесплодной борьбы, горечи — но, притом, странным образом, годы радости. И я, когда вспоминаю эти наши посиделки, слышу первым делом наш безудержный смех. Викины рассказы, Симины рассказы про обсуждение сценария "Добро пожаловать", отдых под Ригой, Апшуциемс...
    Одной из самых больших общих радостей были съемки "Заставы Ильича", хотя эта история и плохо кончилась. У Некрасова был редкий дар: он увлекался работой других людей. В шестидесятом году наш общий друг Марлен Хуциев, которому было тогда за тридцать, пригласил начинающего сценариста и поэта Гену Шпаликова, чтобы сделать фильм о молодом поколении. Это было правдивое кино, где герои были взяты прямо из жизни и показаны во всей сложности их чувств. Гене первому в советском кино удалось передать в диалогах живую речь молодых людей. Съемки шли много месяцев. Стремясь к совершенству, а может, боясь представлять фильм в Госкино, Хуциев без конца переделывал какие-то эпизоды. Вике страшно нравилось, как снимал Марлен, этот его новый способ описывать жизнь в кино, и он все время проводил на студии Горького, а раз в неделю приглашал нас посмотреть материал.
    Мы разделяли его энтузиазм: нам тоже казалось, что ничего подобного в советском кино еще не было. Некрасову захотелось рассказать об этом рождающемся шедевре в "Новом мире". Он написал очерк, в котором, в частности, подчеркивал естественность игры Коли Губенко (будущего министра культуры), герой которого, молодой рабочий, был совсем не похож, по словам Некрасова, на усатого ударника, способного говорить только лозунгами. И это замечание Вике дорого обошлось. Было какое-то собрание в Колонном зале или в Кремле, и Хрущев покрыл Вику последними словами. Он сказал пренебрежительно: "Что это за Некрасов, я его не знаю! Для меня писатель Некрасов — это великий поэт девятнадцатого века. А этот — по какому праву он нападает на наших трудящихся?" С этого момента все стремительно покатилось вниз: фильм запретили, а когда он вышел два года спустя, он был изрезан до неузнаваемости. Увидев, что стало с "Заставой", молодые актеры и сценарист запили. И Некрасов вместе с ними. Тогда он пил, как все, но не пьянел. У Вики была навязчивая идея не стареть. И он, подстегиваемый желанием не отставать от молодых, в какой-то момент стал настоящим пьяницей.
    Через некоторое время после этого скандала ему тем не менее разрешили совершить заграничное путешествие. Сначала его впечатления были опубликованы в "Новом мире", а потом изданы красивой книжкой с Викиными собственными рисунками тушью в качестве иллюстраций. Книга пользовалась большим успехом. По ней можно было составить представление о жизни по ту сторону железного занавеса. По-моему, это было беспристрастное, правдивое повествование, восхищенный и вместе с тем ироничный взгляд. И за эту объективность Вика поплатился. Журналист Мэлор Стуруа, лондонский корреспондент "Известий", напечатал памфлет под заголовком "Турист с тросточкой", в котором обвинил Некрасова, что он создает лживую картину жизни в капиталистических странах, служит интересам империализма, клевещет на советский строй. Кампания против Вики возобновилась, и двери журналов и издательств закрылись перед ним окончательно. Он сам все более отстранялся от официальной жизни, хотя в оппозицию и не становился. Он никогда не был диссидентом в буквальном смысле слова, его конфликт с властью носил нравственный характер. На почве отвращения ко лжи и демагогии. В то же время он поддерживал молодых людей, боровшихся за права человека, старался их защищать, заступался за арестованных, за неугодных, подписывал разные письма. Каждый год Вика ездил в Бабий Яр, к тому рву под Киевом, где фашисты расстреляли тысячи евреев, и ЦК не мог простить ему его речи, посвященной памяти жертв. В обстановке антисемитизма это был настоящий вызов.
    Он заметил, что за ним на улице кто-то ходит, за ним следят, и постепенно у него возникло ощущение, что его пытаются вытолкнуть из страны. А это уже тогда практиковалось. Людей высылали. Вышвырнули Солженицына, вынудили уехать Ростроповича и Вишневскую, виновных в том, что они его приютили, биолога Жореса Медведева, Синявского и Владимира Максимова, Владимира Войновича, Льва Копелева, Раю Орлову, Александра Зиновьева и т. д. Не говорю об ученых, художниках, историках.
    Последней каплей для Вики стал обыск, длившийся почти три дня. Из его дома увезли два мешка рукописей, пишущую машинку, книги... И он написал наивное письмо в ЦК Украинской компартии. Он настолько чувствовал себя связанным с этим миром, с этой страной, с этой жизнью через свои окопы и прочее, настолько органично включенным, что не мог и предположить, что от него действительно могут захотеть избавиться. Он считал, что надо поставить вопрос ребром — и сейчас же будет ему "зеленая улица". И он написал такое письмо, которое нам показал, что вот его не издают, за ним ходят по пятам, его преследуют, появляются статьи против него, что он требует вернуть конфискованные у него рукописи и книги — это были книги Куприна и Бунина, изданные за границей, которые ему прислали. Почему, писал он, я не могу хранить их у себя? И он требует, чтобы преследования прекратились, чтобы его издали таким-то тиражом... Вот такое письмо, полное возмущения и требований.
    И он нам звонит, очень довольный: смотри, как быстро, меня через два дня вызывают на собеседование. И на этом собеседовании ему сказали: уезжайте, скатертью дорога. Пожалуйста, вас никто не задерживает. Он был ошеломлен. Он никак внутренне, психологически не был готов к отъезду. Он был абсолютно убежден, что когда так резко поставит вопрос, перед ним будут только извиняться. Вообще, хотя его и ругали, он был баловень. Он вообще был баловень в жизни. Его очень любили люди, за ним ухаживали, его любили женщины. И в общем, все эти гонения он не воспринимал как что-то серьезное, что может в корне изменить ход его жизни. И тут вдруг ему говорят: пожалуйста, уезжайте. Вас никто не держит.
    У него был дядя в Швейцарии. Профессор географии в Лозаннском университете. И в семьдесят четвертом году Вика уехал как бы к дяде. Но было, конечно, ясно, что он уезжает навсегда. Для нас с Симой это была страшная потеря. Мы не могли себе представить жизнь без Вики. А поскольку за границу нас не выпускали, было ясно, что мы никогда не увидимся.
    Чтобы проводить Вику — решившись после постыдных колебаний, — мы поехали с Симой на Киевский вокзал и перед самым отходом поезда купили билеты. В купе оказался единственный попутчик, человек лет под шестьдесят, который, как только мы отъехали, вынул бутылку коньяка и сказал: ну что же, давайте поговорим, вы едете Некрасова провожать? Я чуть не упала в обморок. Мы только что купили билеты. Как это возможно?
    Всю ночь мы разговаривали. Вел разговор он странно и хитро. Он все знал. Знал, с кем Вика встречается, где он бывает, где мы бываем, он был в курсе всего. И только когда подъезжали к Киеву, выяснилось, что это секретарь по пропаганде Киевского горкома партии. Один из тех людей, кто содействовал Викиному отъезду. Ночь с этим человеком — одно из самых неприятных, почти метафизических впечатлений того времени. Мне стало казаться, что, несмотря на другие времена, жизнь насквозь прозрачна, что ее все время просматривают, ничто не остается в тайне. Когда мы расставались, он спросил с улыбкой: что, похож на демона, да? Я сказала: да, похож.
    А потом в Киеве, куда бы мы ни шли, за нами ходили два молодых человека с портфелями, и у них из портфелей, как лебединая шейка, вылезал микрофон. Делалось это явно нарочно. Это было до такой степени заметно, что так можно делать только специально. Когда мы сели в самолет, чтобы лететь в Москву, то увидели, что эти два молодых человека сидят за нами.
    Тогда же, в семьдесят четвертом году, Сашу Галича тоже выдавили из страны. Накануне того дня, когда он улетал с женой во Францию, мы пришли к ним. Квартира стояла голая. Ни картин на стенах, ни ковров, ни посуды, ни люстр, ни занавесок на окнах — ничего не было. Все, кроме кое-какой мебели, раздали близким. Пришли только мы, композитор Коля Каретников и Сашин брат. Хотелось плакать, и разговор почти не клеился, как вдруг Саша взял гитару и спел нам песню, только что сочиненную: "Когда я вернусь...", где последняя фраза была: "Но когда я вернусь?"...
    Все были уверены — никогда.
    Власть всеми способами избавлялась от тех, кто мог подать пример другим. Ссылка, изгнание из страны, тюрьма, принудительное помещение в психушку — все годилось, лишь бы заставить молчать. Когда эти люди оказались выдворены, исчезли из общественной жизни, страна погрязла в болоте посредственности, культура обеднела. Малые остатки индивидуальности, нравственности, интеллектуальности были уничтожены, распылены.

    64

    Мы с Симой и Викой любили играть во всякие воображаемые ситуации. В последнее лето перед Викиным отъездом — когда еще и мысли не было о расставании — мы сняли дом в Саулкрасты под Ригой и прожили там все лето вчетвером: мы с Симой, наш маленький внук Саша и Вика. И вот мы играли: представь, что я (Лиля) получаю разрешение поехать в Париж, а ты (Вика) меня встречаешь на вокзале, у тебя маленький "пежо", и мы едем туда, едем сюда... В общем, разыгрывали воображаемую парижскую жизнь, которая, конечно, казалась совершенно невероятной.
    Когда я сошла с поезда в Париже, то на перроне меня ждал Вика Некрасов.
    А кроме него — Лида, Жипе и еще мои дорогие, очень близкие друзья, Дуся Каминская и Костя Симис. Расставаясь с которыми мы тоже были уверены, что навсегда.
    Это на тему, которую я поставила вначале: никогда не надо думать, что какие-то утраты, если, конечно, это не смерть, — непременно катастрофа. Может оказаться наоборот. И плохое решение проблемы может обернуться хорошим. Короче говоря, когда я сошла на французскую землю, то на перроне стоял не только Вика Некрасов, но Дуся и Костя: наши общие друзья собрали им деньги и дали возможность приехать и встретить меня. Это было сказочно: видеть тех, с кем простился навеки.
    И еще я почувствовала, что жизнь замкнулась. Что я отсюда не уезжала. Я чувствую Париж как свой город, родной город. Это мой город.
    Когда мы пришли к Вике, то я увидела, что свою французскую комнату он почти в точности скопировал с киевской. Он любил то, к чему привык, и так было странно, когда я вошла... Он точно так же развесил свои любимые картинки, фотографии, расставил цветочки, — все повторяло его комнату в Киеве.
    Так сбылась часть мечты — оказаться в Париже. А через три года нам разрешили выехать во Францию вместе с Симой, и сбылась вторая часть мечты — оказаться там вместе с Симой.
    Потом мы бывали в Париже не раз. Изъездили всю Францию втроем с Викой. Купались в Средиземном море. Ездили в Швейцарию, были высоко в горах. Есть прекрасные снимки на фоне вечных снегов. Вика очень любил снимать. Он был замечательный фотограф. Когда-нибудь, я надеюсь, если не мне, то, может быть, моим детям удастся издать альбом "Париж Виктора Некрасова". Это надо издать. Каждый раз, когда мы уезжали из Парижа, мы получали в подарок альбом. У нас их пять.



    Лилианна Лунгина и Виктор Некрасов. Альпы (Швейцария), январь 1980.
    Фотография Натальи Тенце





    Виктор Некрасов, Семен и Лилианна Лунгины,
    Женева, в гостях у Натальи Тенце, июль 1980





    Лилианна Лунгина, Виктор Некрасов, Зина Минор, Ванв, 1980.
    Фотография Виктора Кондырева


    Вопреки московским слухам, Вика в эмиграции не был несчастлив. Он всегда мечтал путешествовать и наконец смог объехать почти весь свет. Университеты всего мира его приглашали, он продолжал писать, и из каждой нашей поездки мы привозили под полой его книги, которых в Москве ждали с нетерпением. Он не был богат, но у него и не было больших потребностей. Вика не любил машин, шикарных ресторанов, предпочитал маленькие парижские бистро, где по утрам выпивал свою чашечку кофе, читая газеты. Его расходы заключались в покупке книг и альбомов по искусству. В Париже, когда ужинал у знакомых, просил чая, бутербродов с колбасой и сыром и водки. И все же, конечно, он был там чужаком. Отрезанный от своего языка, от своей страны. Я помню, как он наклеивал в очередной альбом прекрасные черно-белые снимки Парижа и сказал нам: "Французом я не стал, но я парижанин".



    Виктор Некрасов и Лилианна Лунгина.
    Фотография из книги Олега Дормана «Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной,
    рассказанная ею в фильме Олега Дормана»





    Семен Лунгин, Виктор Некрасов, Лилианна Лунгина,
    и неопознанные, Сен-Максим (Франция), ноябрь 1982





    Виктор Некрасов, Семён Лунгин, Анатолий Гершман, Лилианна Лунгина.
    Кафе «Эскуриал», угол улицы рю дю Бак и бульвара Сен-Жермен, Париж, осень 1982


    Однажды оказались в Тулоне. Тулон — военный порт Франции. Там с вокзала человека на каждом шагу всюду сопровождает надпись: "Кто не видел военных кораблей, тот не был в Тулоне". Мы приехали под вечер, остановились в очень плохонькой гостиничке, потому что всегда считали копейки — денег-то у нас там не было. Наутро отправились смотреть военные корабли, и начался проливной дождь. Мы заскочили в первое попавшееся кофе и остались там на целый день, потому что на юге такая погода: чуть прояснится — и снова ливнем дождь. А вечером надо уезжать в Париж. И мы так и не смогли увидеть военные корабли.



    Лилианна Лунгина, Виктор Некрасов,
    Ванв, Новый год у Кондыревых, 31.12.1985.
    Фотография Виктора Кондырева





    Лилианна Лунгина, Виктор Некрасов,
    Ванв, Новый год у Кондыревых, 31.12.1985.
    Фотография Виктора Кондырева


    И вот в день нашего отъезда из Франции Вика преподнес нам коробочку, обклеенную темно-красной бархатной бумагой. Сверху написано по-французски: "Кто не видел военных кораблей, тот не был в Тулоне". Снимаешь крышку и видишь следующее: он купил три игрушечных крейсера, наклеил их на дно коробочки и написал "Помни Тулон". Поступок совершенно в его духе. Какая-то суть некрасовская в этом подарке. Я храню его как один из самых дорогих и ценных — раньше для нас с Симой, а сейчас уже для меня одной — предметов.



    Лилианна и Семен Лунгины, 1950-е.
    Фотография использована в документальном фильме
    «Виктор Некрасов. Вся жизнь в окопах», 2011





    Виктор Некрасов и Лилианна Лунгина, 1960-е.
    Фотография использована в документальном фильме
    «Виктор Некрасов. Вся жизнь в окопах», 2011




  • Семен Лунгин «Тени на асфальте»

  • Павел Лунгин «О Викторе Некрасове»

  • Евгений Лунгин «Последний мушкетер»


  • 2014—2019 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
    При полном или частичном использовании материалов ссылка на
    www.nekrassov-viktor.com обязательна.
    © Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.                                                                                                                                                                                                                                                               
    Flag Counter